Глава вторая

Глава вторая

ПОКЛОННИК ДИАНЫ

В одном из домов на тихой и уютной Кипрской улице[1], находившейся восточнее форума, не так далеко от него (жили здесь преимущественно состоятельные люди из сословия римских всадников), проснулся в тягостном похмелье молодой человек, которому волею судьбы или, вернее сказать, стечением роковых обстоятельств очень скоро предстояло возглавить дерзкое и отчаянное предприятие, едва не ввергнувшее всю Италию в жесточайшую войну.

Молодого человека звали Тит Минуций.

Отец его, умерший четыре года назад, присвоил себе фамильное имя Кельтик, потому что отличился на войне с испанскими кельтиками[2], получив золотой венок за отвагу при взятии одного города, выступавшего на стороне Вириата[3]. Но сын предпочел носить только родовое имя[4], считая его достаточно знаменитым, ибо род Минуциев по своей древности не уступал Корнелиям, Эмилиям, Цецилиям и другим римским родам, представители которых в описываемую эпоху составляли высшую знать. Считалось, что первым из прославивших минуциев род был Марк Минуций, ставший консулом двести пятьдесят шесть лет спустя после изгнания последнего римского царя Тарквиния Гордого[5].

Надо сказать, отец Тита, человек староримской закалки, много и долго воевавший, со своим единственным законнорожденным сыном обращался не менее сурово, чем с детьми от рабынь — спуску ему ни в чем не давал и приказывал лорарию[6] сечь его розгами за малейшую провинность, полагая, что тем самым приучит мальчишку к будущей военной службе. Материнской ласки Тит не знал — мать его умерла, когда он еще ползал на четвереньках. За малышом присматривала рабыня-эфиопка, которую отец привез из Карфагена после окончания третьей Пунической войны[7].

В детстве и отрочестве мальчика отличали робость и замкнутость. Отца он боялся, как огня. Жить с ним под одной кровлей было для него настоящей пыткой. Счастьем для юного Тита и всей городской фамилии[8] старика Минуция было то, что последний часто отлучался из Рима (он занимался откупными делами в провинциях). Сын относился к отцу по известной римской поговорке: «Ames parentem, si aequus est; si aliter, feras» («Люби отца, если он справедлив; если нет — терпи»). И емy приходилось покорно сносить бесконечные попреки, грозные окрики и самодурство отца. Пожалуй, как никто другой он тяготился отцовской властью[9], тайно ненавидимой большею частью римской молодежи.

Так как Тит не отличался крепким здоровьем, отец часто отсылал его в Капую, особенно с приближением осени, когда в Риме начинала свирепствовать лихорадка, заставлявшая родителей бледнеть за своих детей. Старый Минуций, потерявший в разное время трех сыновей от первой жены, боялся остаться без наследника — продолжателя рода.

Капуя, столица Кампании[10], стала второй родиной Тита. Отец владел там большим доходным домом, или инсулой, как римляне называли гостиницы. Кроме того, в области Свессулы, небольшого кампанского города, отстоявшего от Капуи на тринадцать с небольшим миль, у него была обширная вилла с работавшими на ней несколькими сотнями рабов.

В Капуе юный Тит закончил школьное обучение. Там его посетила первая любовь. Он воспылал страстью к красавице-гетере. Звали ее Никтимена. Она была из греческой семьи. Родители ее умерли рано, и молодой девушке, едва достигшей совершеннолетия, самой пришлось решать, как ей быть дальше. Она предпочла не связывать себя замужеством. Своим многочисленным поклонникам она рассказывала, что какой-то астролог-халдей предсказал ей скорую смерть после того, как она выйдет замуж. Любовные похождения Никтимены были известны всему городу. Ходил слух, что она соблазнила самого капуанского префекта.

Бедный Тит долгое время мучился безответной любовью и ревностью. Прекрасная гречанка была умна, осмотрительна и тщательно избегала возможных скандалов, связанных с посещением ее дома как отцов семейств, так и несовершеннолетних юнцов. Это могло повлечь за собой неприятные для нее последствия. Поэтому, хотя пылкий юноша и нравился ей, держалась она с ним холодно и отчужденно до той поры, пока тот не сменил претекст[11] на мужскую тогу.

А вскоре ему пришлось отправляться на военную службу. Отец, имевший широкие связи (он тогда был откупщиком в провинции Азия[12], устроил сына в преторскую когорту проконсула, наместника азиатской провинции. В то время это была одна из спокойных римских провинций, куда богатые и знатные римляне стремились определить своих сыновей для прохождения ими обязательной военной службы, подальше от опасных войн в Испании или в Галлии.

Молодой Минуций очутился в городе Смирна, где находилась резиденция наместника провинции. Там он впервые познал вкус праздной жизни. Двор проконсула кишел актерами и танцовщицами, музыкантами и гетерами. Жажду там утоляли только вином, а игра в кости и бои гладиаторов были любимыми развлечениями.

Два года, проведенные в благословенной азиатской провинции, Тит Минуций называл не иначе как «военной службой у Венеры и Вакха», когда по возвращении в Рим со смехом рассказывал друзьям о своих похождениях на чужбине и потрясал кошелем, набитым золотыми денариями, которые он, по его словам, выиграл у самого проконсула.

Молодой человек продолжил было и в Риме приятное времяпрепровождение, но этому помешал отец, у которого имелись свои планы относительно его будущего. Старик давно уже решил, что сыну пора остепениться, и сосватал ему дочь Публия Сатурея, одного из своих друзей-откупщиков.

Этот Сатурей в свое время был народным трибуном и печально прославился тем, что нанес смертельный удар обломком скамьи по голове своему коллеге по должности Тиберию Семпронию Гракху[13]. Во время бурного трибуната Гая Гракха, брата Тиберия, многие оптиматы, и в первую очередь Сатурей, поплатились за это убийство изгнанием, однако после того, как гракхианцы потерпели окончательное поражение, а сам Гай был убит, все осужденные по делу об убийстве Тиберия получили прощение и вернулись в Рим.

Возвращение Сатурея встречено было в городе с глухим ропотом. Большинство граждан относилось к нему враждебно. Даже породниться с ним многие считали кощунством. Его в глаза называли святотатцем, осквернившим самую грозную в Риме святыню убийством человека, неприкосновенность которого была освящена законом. Поэтому старших своих дочерей Сатуреи выдал замуж за вольноотпущенников, а младшая его дочь, Сатурея Квинта[14], отличавшаяся пригожей внешностью, оставалась в девицах почти до двадцати пяти лет, пока ее не заприметил старый Минуций, бывший ярым врагом популяров и мятежных Гракхов, а Сатурея уважал как истинного римлянина, совершившего замечательный подвиг во имя спасения республики.

Сын не мог противиться воле отца.

Свадьбу справили. Но молодые недолго прожили вместе. Отец вскоре потребовал, чтобы Тит вступил добровольцем в армию консула Марка Минуция Руфа[15], который должен был отправиться во Фракию, куда вторглись воинственные скордиски[16], союзники кимвров, приглашенные восставшим против римлян местным населением. Старик считал, что сын непременно должен поддержать честь рода Минуциев, участвуя в этом походе.

Война во Фракии оказалась долгой и для римлян имела многие опасные перипетии. Лишь спустя три года Тит Минуций вернулся домой в составе сильно поредевших легионов. К тому времени он уже был в чине командира турмы римских всадников. Победа над скррдисками и фракийцами праздновалась в Риме с большой пышностью Во время триумфа Тит ехал в почетном конном строю за колесницей триумфатора; сбрую его коня украшали серебряные фалеры[17], свидетельствовавшие о том, что воевал он доблестно, не уронив чести своего славного рода.

Отец вскоре после этого умер. Сын устроил ему достойные похороны с боем гладиаторов[18] у погребального костра на Эсквилинском поле, а также угостил всех родственников, друзей покойного и всех обитателей Кипрской улицы невиданно щедрым поминальным пиром. Не пожалел он денег и на превосходный памятник из пентелийского мрамора, который установил на могиле отца близ Тибурской дороги.

Тит Минуций получил в наследство большие денежные суммы, три доходных имения, многоквартирную инсулу и дом в Капуе. В самом Риме он стал владельцем двух домов. Один из них, на Кипрской улице, он оставил себе, а другой, находившийся на Малом Целии, подарил вдове, своей мачехе, к которой всегда относился с большим почтением.

На первых порах Минуций слыл человеком вполне добропорядочным. Но он по натуре был совершенной противоположностью своему покойному родителю, отличавшемуся деловой хваткой и бережливостью — став обладателем огромного состояния, Минуций решительно придерживался того мнения, что нет никакого толку ни в деньгах, ни в богатстве, если их нельзя растратить на удовольствия.

Совершенно неожиданно для всех своих родственников и друзей он развелся с женой.

Его пытались удержать от этого шага, на все лады расхваливая молодую женщину: мол, и хороша собой, и целомудренна, и нравом нестроптива. Минуций же сказал в ответ, выставив из-под тоги свой башмак:

— Посмотрите на него? Разве он нехорош собой? Или стоптан? Но кто из вас скажет, где он жмет мне ногу?

Только немногие из его друзей догадывались об истинной причине развода: они знали о существовании прекрасной гречанки из Капуи.

Так оно и было в действительности. Минуций всегда помнил о своей первой возлюбленной, и все эти пять лет разлуки поддерживал с нею постоянную переписку.

Разведясь с женой, он уехал в Капую и вскоре привез оттуда Никтимену, открыто поселив ее в своем доме.

Потом началась жизнь, полная неистового разгула. Минуций словно торопился вознаградить себя за перенесенные им тяготы военной службы, ни в чем не отказывая ни собственным прихотям, ни милым причудам своей любовницы, очень скоро привыкшей к сибаритской роскоши и безумной расточительности, благо все это было за чужой счет.

Дом на Кипрской улице едва ли не целыми днями, а, еще чаще, ночами, был забит гостями, музыкантами, актерами. Минуций всей душой предавался любимым своим занятиям: игре в кости, обильным возлияниям, в перерывах между ними посвящая досуг общественным зрелищам, — особенно конным скачкам, колесничным ристаниям и гладиаторским играм.

Когда после очередного крупного проигрыша ему понадобились деньги, он, долго не раздумывая, продал свое имение близ Анция[19].

Это было очень доходное имение. Приморские виллы всегда ценились в Италии. Выражаясь словами мудрого Марка Порция Катона, молодой человек оказался сильнее моря, ибо то, что оно едва-едва лизало своими волнами, он проглотил целиком без особого труда.

Незадолго до начала нашего повествования такая же участь постигла и его загородную тускуланскую виллу.

У него еще оставались упомянутые выше обширное поместье под Свессулой и гостиница в Капуе, но все это было уже заложено тамошним аргентариям[20] под огромные ссуды, растраченные нашим героем с чрезвычайным легкомыслием.

Долги его давным-давно превышали доходы, хотя многочисленные заимодавцы Минуция как в Риме, так и в Капуе были пока в относительном неведении об истинном состоянии дел своего должника, по-прежнему считая его человеком вполне обеспеченным.

Увы, это было далеко не так. Продажа тускуланской виллы, родового поместья, явилось для Минуция тяжелым ударом, заставившим его серьезно задуматься над тем, как спастись от разорения.

Кто-то из друзей посоветовал ему заняться подготовкой гладиаторов как делом, которое может принести верный доход.

Минуций вначале загорелся желанием открыть свою собственную школу гладиаторов в Капуе и даже купил в кредит партию гладиаторского оружия и снаряжения, но вскоре остыл, поняв бесполезность своих хлопот ввиду нехватки денег и неумолимо приближающегося срока уплаты долгов.

Как раз в это время пришла весть о катастрофе при Араузионе.

Впоследствии говорили, что именно тогда под влиянием этого события у Минуция зародился его ужасный преступный замысел…

Нo об этом читатель узнает немного позднее, а пока вернемся к нашему прожигателю жизни, которого мы застали в его собственной постели, после того как он проснулся утром памятного дня, начавшегося триумфом Мария над Югуртсй.

В том, что он проснулся довольно поздно, молодой человек убедился, взглянув на клепсидру[21], стоявшую на дельфийском столике под крошечным окном, из которого в полутемный конклав[22] врывались лучи солнечного света.

Время приближалось к полудню.

Минуций, зевая, перевернулся со спины на правый бок, лицом к двери, и громко позвал:

— Пангей! Где ты там, чтобы Орк[23] тебя забрал?..

— Я здесь, господин! — послышался голос за дверью, завеса которой вскоре распахнулась, и в комнату вбежал смуглый черноволосый юноша лет двадцати. Он был в голубой тунике и в домашних сандалиях из желтой кожи.

— Я здесь, мой господин, — повторил юноша. — С добрым утром!

Минуций с трудом оторвал голову от подушки и посмотрел на слугу мутным взором.

— Почему я до сих пор в постели? Почему меня не разбудил? — сердито спросил он.

— Я несколько раз пытался это сделать, но ты неизменно посылал меня в Тартар[24], — ответил юноша, пряча в глазах усмешку.

Минуций с озабоченным видом потер лоб рукой, видимо, что-то припоминая.

 — Послушай-ка, Пангей, — сказал он немного погодя. — Кажется, вчера я договорился с Марком Лабиеном, что он зайдет ко мне сегодня утром… Ну да, мы хотели вместе побывать в городе и посмотреть триумфальное шествие.

 — Триумф уже в самом разгаре, — заметил Пангей.

 — Вот проклятье! Вчера я здорово наглотался аминейского пополам с анцийским… Давай-ка, Пангей, принеси чего-нибудь опохмелиться!

 — Неэра только что поставила аутепсу[25], — сказал Пангей.

 — Беги, беги, Пангей, и поторопи ее, ради всех богов! — с раздражением приказал Минуций, снова роняя голову на подушку и закрывая глаза.

Пангей повиновался и тут же выскользнул за дверь.

Вечер в канун новых календ[26] Минуций провел в доме приятеля своего, Марка Лабиена, точнее, в доме его отца, Секста Аттия Лабиена.

Они знали друг друга с детства и вместе участвовали во фракийском походе. Лабиен в отличие от Минуция продолжал военную службу. Он уже принимал участие в четырех годичных походах и дослужился до центуриона примипилов[27]. Последние два года Лабиен служил под началом Сервилия Цепиона, который вел войну с тектосагами, а потом двинул свою армию на помощь консулу Гнею Манлию Максиму, выступившему против кимвров, прорвавшихся на левый берег Родана[28]. В случайной стычке с кимврами Лабиен получил ранение, и это, несомненно, спасло ему жизнь: пока он лечил рану в Араузионе, неподалеку от города произошла битва, в которой римляне потерпели сокрушительное поражение. Поначалу был слух, что из двух римских армий, сражавшихся с кимврами, всего нескольким десяткам солдат удалось спастись бегством.

На пиру у Лабиенов в числе прочих гостей был юный Квинт Серторий[29], вместе с которым Марк, получивший отпуск по случаю ранения, вернулся из Галлии в Рим.Семья Сертория жила в Нурсии[30], но он задержался в Риме, прежде чем уехать в родной город и проведать своих родных и близких.

Этому молодому храбрецу посчастливилось живым вырваться из сражения под Араузионом: он был ранен, потерял коня и спасся вплавь через Родан в полном вооружении. Серторий был не только сослуживцем Лабиена — их семьи связывали узы гостеприимства[31]. Собственно в честь приезда сына и молодого гостеприимца старик Лабиен устроил в своем доме торжественный пир.

Минуция пригласили как друга и отчасти как родственника семейства (его мачеха была родной сестрой матери Марка Лабиена). Пир удался на славу. Минуций, по своему обыкновению, пил не зная меры, и в первую стражу ночи рабы отнесли его домой в закрытых носилках, как покойника…

— Осторожно, Неэра, — сказал появившийся в дверях Пангей, придерживая руками завесу и пропуская в комнату пожилую, черную, как сажа, эфиопку, которая внесла большой поднос со стоявшими на нем кратером[32] и двумя серебряными чашами; одна из них была пуста, другая наполнена водой для разбавления вина.

Пока Пангей и служанка молча расставляли принесенное на дельфийском столике, Минуций, издав звук, похожий на стон раненого зверя, резким движением приподнялся и уселся на постели.

Пангей взял киаф[33] с ручкой в виде лебединой головки и, осторожно черпая им из кратера, на две трети наполнил вином порожнюю чашу.

Он хотел долить ее водой из другой чаши, но молодой господин сказал:

— Не надо».

В последнее время Минуций очень пристрастился к вину и зачастую опохмелялся несмешанным.

Приняв чашу от слуги, Минуций сделал несколько жадных глотков и, немного отдышавшись, воскликнул с разочарованием.

— Клянусь Либером[34]! Я-то думал, вы угостите меня фалернским[35]… А это что за пойло?

Пангей развел руками.

— Ты же сам приказал не распечатывать последнюю амфору с фалернским до особого случая.

— Чем тебе не по вкусу это велитернское? — собираясь уходить, произнесла эфиопка обиженнным тоном. — Очень неплохое вино. Я сама его пробовала, когда покупала…

— Да что ты, старая, понимаешь в вине! — проворчал молодой человек.

— Уж куда мне, — сердито ответила старуха, скрываясь за дверью.

Минуций отдал чашу Пангею и снова вытянулся на постели.

— Последняя амфора из запасов отца, — раздумчиво проговорил он после некоторого молчания. — До чего же я дожил! Уже и хлеб, и вино у меня от мелочного торговца. А мой старик покупал оптом фалерн самого старого урожая… Кстати, ты не помнишь, Пангей, в каком году запечатана эта амфора? — обратился он к юноше.

— Помню, — кивнул тот головой. — Имя одного из консулов хорошо сохранилось на печати… Это Луций Муммий.

— Луций Муммий Ахаик[36] — покоритель Греции! — оживился Минуций. — Стало быть, этому вину более сорока лет! Не стыдно будет подать гостям. Как ты думаешь?

— Еще бы! Можно даже объявить во всеуслышание, что этот фалерн запечатан еще при бородатых консулах, — с тонкой улыбкой заметил Пангей.

— А разве не так? Во всяком случае доблестный консул Луций Муммий точно не пользовался бритвой. Он, говорят, был груб и невежественен, как и его солдаты, которые, разграбив Коринф[37], играли в кости, лежа на бесценных картинах великих греческих художников. Знаешь ли ты, что сам Муммий, когда отправлял в Рим картины Апеллеса[38] и Аэтиона[39], совершенно серьезно напутствовал людей, отвечавших за их сохранность, что если с ними что-нибудь случится в пути, то они должны будут изготовить точно такие же…

Пангей рассмеялся.

— Страшно подумать, но, судя по твоим словам, римские консулы той поры, похоже, мало чем отличались от таких дикарей, как кимвры!

— Что за вздор! — зевая, сказал Минуций.

— А ты помнишь, как четыре года назад после поражения Юния Силана, в Рим прибыли послы кимврского царя Бойорига[40]? Сенаторы потехи ради показали одному из этих послов статую Нумы Помпилия и попросили оценить ее. Германец как глянул на нее, так сразу заявил, что такого-то старичонку он и живого не принял бы в подарок. А ведь статуя Нумы всеми, даже греками, признана величайшим произведением искусства…

— А, по-моему, варвар рассудил правильно, — произнес Минуций с усмешкой. — Пусть на меня разгневается сам Аполлон Дельфийский, но только я ни за что не поставил бы этого сгорбленного уродца Нуму в своем перистиле[41].

— Конечно, — весело согласился Пангей. — Трудно вообразить его в собрании твоих обнаженных нимф, пугающих своей бесстыдной красотой…

— Никто не заходил вчера вечером? — спросил Минуций.

— Ах, да, — спохватился слуга, — совсем забыл… От Гнея Волкация был посыльный. Волкаций приглашает тебя завтра отобедать у него.

— Посыльный не сказал, кто там будет из гостей?

— Да. Я на всякий случай записал имена всех приглашенных.

Пангей сунул руку за пазуху и вытащил оттуда тонкую навощенную табличку[42].

— Во-первых, — начал он читать, — Вибий Либон из товарищества торговцев, потом Габиний Сильван, судовладелец, Публий Клодий, откупщик…

— А, милейший Клодий соизволил-таки вернуться к своим пенатам[43]! — с удовлетворением отметил Минуций. — В прошлом году я проиграл мошеннику десять тысяч сестерциев[44]. Теперь есть возможность расквитаться с ним…

— Лициний Дентикул и Корнелий Приск — этих ты тоже знаешь, — продолжал Пангей. — А вот Марк Тициний, центурион, для тебя человек новый…

— В самом деле! Кто таков? Впервые слышу.

— Раб Волкация кое-что рассказал мне о нем. В Риме он живет инквилином[45], а в Сабинской земле у него есть небольшое именьице. Еще я узнал о его брате, заочно осужденном…

— А что он такого натворил? — с интересом спросил Минуций.

— Помнишь, что произошло под Сутулом[46] в Нумидии?

— Ну, как же! Я тогда был во Фракии. Отец прислал мне письмо, в котором подробно описал, как наши легионы позорно сдались Югурте.

— Так вот, брат этого Марка Тициния, тоже центурион, был подкуплен Югуртой и поздней ночью впустил нумидийцев в римский лагерь. Тогда-то Авла Постумия[47] и его воинов охватила паника, и они на следующий день сдались Югурте на унизительных условиях, пообещав нумидийскому царю очистить Африку. А предатель-центурион, брат Марка Тициния, до сих пор скрывается где-то. После поражения Югурты он бежал к Бокху, но, узнав, что мавретанский царь перешел на сторону римлян, исчез бесследно.

— Занятная история… Есть еще что-нибудь?

— Кажется, я нашел покупателя для нашего столового серебра, — сказал Пангей.

— Вот это кстати… И кто же он?

— Спурий Торий с Эсквилина.

— А, знаю… Бывший народный трибун?

— Он самый. Обещал зайти на днях… если ты, конечно, не передумал.

— Нет. Мне срочно нужны деньги. Этот скряга, оружейник Стертиний, требует большой задаток, прежде чем отдать мне партию вооружения в кредит.

Пангей взглянул на господина с удивлением.

— Я думал, ты оставил мысль об открытии школы гладиаторов…

— Не о гладиаторах речь, — сказал Минуций. — Я, видишь ли, решил приобрести настоящее оружие, для начала пятьсот комплектов тяжелого вооружения. Думаю перепродать его с выгодой, как только кимвры появятся по нашу сторону Альп. А что? Я рассудил, что при первых слухах об их вторжении спрос на оружие возрастет и оно подскочит в цене…

Разговор их прервала показавшаяся в дверях Неэра.

— Пришел Марк Лабиен, — доложила она.

— А, скажи ему, что я сейчас выйду, — заторопился Минуций и быстро спустил ноги с кровати. — Подай далматик[48], Пангей! А ты, Неэра, распорядись, чтобы поставили кресла у камина и принесли вина…

В атрии[49], ожидая появления хозяина дома, прохаживался взад и вперед молодой человек лет двадцати восьми-тридцати. Он был среднего роста, широкоплечий, с открытым мужественным лицом, одетый в новую, превосходно выбеленную тогу.

Так как последние несколько дней стояла хорошая погода, тяжелая завеса из воловьей кожи, предохранявшая атрий со стороны перистиля от холодного ветра и дождя, была убрана. Солнечный свет проникал в атрий не только из огражденного колоннадой внутреннего дворика, но и через четырехугольный проем в потолке, называемый комплувием. Вo время дождя вода стекала по крыше из комплувия в находившийся прямо под ним небольшой бассейн, или имплувий, который был отделан мраморными плитками, а дно бассейна покрывала мозаика с изображением морских рыб и медуз. От перистиля атрий отделен был невысокой оградкой, за которой среди кустов роз виднелись стройные тела мраморных нимф…

— Рад видеть тебя, мой славный Лабиен, — сказал Минуций, входя в атрий.

Друзья обнялись.

Минуций и Лабиен, как уже отмечалось выше, были друзьями с детства. Во время фракийского похода они жили в одной палатке и еще больше привязались друг к другу. Минуций уважал его за храбрость, прямоту и честность. Марк Лабиен целиком посвятил себя службе в армии.Он и Серторий считали, что пока родине грозит опасность, нет профессии более нужной и почетной, чем профессия солдата.

Род Аттиев не был знатным. Судьба Гая Мария, безвестного гражданина из арпинской деревушки, достигшего высших магистратур и покрывшего себя неувядаемой военной славой, глубоко волновала Марка. Он и его друг Серторий мечтали выдвинуться, подобно Марию, благодаря своей доблести и отваге.

Лабиен и Минуция постоянно убеждал поступить на службу, предрекая ему блестящее будущее.

— Удивляюсь твоей бездеятельности, — говорил ему как-то Лабиен. — Иметь такую родословную, как у тебя, и растрачивать время на пустые забавы! А ведь тебе, как всякому нобилю[50], с самой колыбели обеспечены государственные должности.

Но Минуций и слышать об этом не хотел.

— Ну, как ты себя чувствуешь после вчерашнего? — с улыбкой спрашивал Лабиен, когда они оба подошли к весело пылавшему камину, подле которого рядом с жертвенником ларов[51] рабы поставили небольшой стол и два плетеных кресла.

— Смейся, смейся надо мной, — сокрушенно вздыхая, отвечал Минуций. — По правде сказать, мне так совестно перед твоими родителями, — продолжал он, усаживаясь в кресло и протягивая ноги, обутые в домашние сандалии, поближе к решетке камина. — А что скажет Серторий, твой друг-сослуживец? У меня и без того репутация отъявленного вертопраха…

— Да полно тебе! — махнул рукой Лабиен. — Стоит ли говорить о пустяках!

Минуций поднес ладонь ко лбу, стараясь что-то вспомнить.

— Кажется, я о чем-то очень горячо спорил с Серторием? — сказал он после небольшой паузы.

— Вы говорили о предстоящей войне с кимврами, — отвечал Лабиен, поудобнее устраиваясь в своем кресле. — Ты настаивал, что неплохо было бы привлечь в армию вольноотпущенников и даже рабов, как это делалось в Ганнибалову войну[52]. Ну, а Серторий был категорически против того, чтобы приравнивать свободных граждан к либертинам[53] и тем более к подлым рабам. Достаточно того, говорил он, что пролетарии[54] получили доступ к службе в легионах…

— Я ожидал, что ты зайдешь ко мне вместе с ним, — сказал Минуций.

— У Сертория сегодня важная встреча с Клавдием Марцеллом, которого Марий уже назначил своим легатом…

— Консульский легат договаривается о встрече с простым центурионом, да еще в праздничный день? — удивился Минуций.

— Видишь ли, Марцелл ведет переговоры с галльскими послами и пригласил Сертория в качестве переводчика.

— Да, ты мне говорил, что он неплохо изъясняется по-кельтски…

— У него в детстве воспитателем был галл, родом из племени арвернов. К тому же, два года службы в Галлии…

— Видимо, переговоры очень важные, если их нельзя отложить до окончания торжеств и богослужения, — заметил Минуций.

Лабиен пожал плечами.

— Ничего удивительного, — сказал он. — Сенат дорожит каждым днем. Думаешь, случайно Марию предоставили однодневный триумф, а на молебствия и общественные игры тоже отвели по одному дню? Многие полагали, что победу над Югуртой отпразднуют с гораздо большей пышностью…

В это время молодой раб принес и поставил на столик перед друзьями два кубка с подогретым вином.

Лабиен взял кубок, отведал глоток и продолжал:

— Мария превозносят до небес, но в сущности это заслуга Суллы, что войну удалось закончить нынешним летом. После того, как он убедил Бокха выдать Югурту, война потеряла для нумидийцев всякий смысл.

— И все же в консульских фастах[55] Марий, а не Сулла будет значиться как победитель Югурты, — сказал Минуций, задумчиво глядя на огонь в камине.

— Это так, — согласился Лабиен, — но Сулла… вот уж неуемное хвастовство! Ты знаешь, он уже носит на пальце перстень с печаткой, на которой изображена сцена выдачи ему Югурты…

— Представляю, как будет злиться Марий, когда узнает об этом!

Друзья немного помолчали.

— А Никтимена? Я вчера забыл спросить о ней. Здорова ли? — первым заговорил Лабиен.

— Никтимена? — с удивлением переспросил Минуций, очнувшись от своих дум. — Разве я не говорил?.. Ее нет в Риме… Знаешь, я оставил ее в Капуе…

— Вот как! — в свою очередь изумился Лабиен. — Неужели поссорились?

— Немного.

— А что произошло? Вы же всегда отлично ладили друг с другом.

— Тут особый случай… Только пусть это останется между нами.

— Клянусь Юпитером, я не из болтливых!

Минуций вздохнул

— Видишь ли, — начал он медленно и с явной неохотой, — когда я был с ней в Капуе… ну, одним словом, я дал там обет целомудрия Диане Тифатине…

— Обет целомудрия? — не удержался от восклицания Лабиен.

— Только не богохульствуй, — предупредил приятеля Минуций.

— Ну, что ты! Я понимаю, дело святое… Но, прости, что тебя заставило?

— Долги, мой друг, долги… В Капуе за меня взялись кредиторы — я едва избежал продажи под копьем[56] всего своего имущества в Кампании. Хвала богам, мне удалось достать деньги, чтобы погасить первоочередные задолженности. Но после всех этих передряг настроение у меня было такое… хоть отправляйся за советом к дельфийскому оракулу[57]. А тут у меня возникли кое-какие планы на будущее, и я подумал, что неплохо бы поклониться Диане на Тифате[58]. Ты ведь знаешь, что я с детства чтил ее, как свою покровительницу. И вот я принес ей жертвоприношение и дары, а потом остался переночевать в храме, надеясь увидеть вещий сон. Почти всю ночь я не сомкнул глаз, мне не спалось, словом, только под самое утро я задремал, и привиделся мне сон, будто стою я в Арицийской роще, на берегу озера, а возле священного дуба Дианы вижу царя Неми[59], страшного, бородатого, косматого, похожего на одного из тех пленных варваров, каких мы с тобой видели во Фракии… и он что-то кричит мне, размахивая над головой своим огромным мечом. От страха я обращаюсь вспять, но спотыкаюсь о корни дерева и падаю, когда же снова поднимаюсь на ноги — царя Неми уже нет, а вместо него стоит чудесной красоты лань в слепящем глаза божественном свете… Сердце у меня затрепетало, я понял, что передо мной сама Диана. И вдруг она заговаривает со мной на чистейшей латыни. И голос у нее такой нежный, божественно прекрасный, не передать словами… Она говорит, что знает о всех моих затруднениях и замыслах, обещает свое покровительство, но с условием, чтобы я исполнил обет целомудрия и не прикасался ни к одной женщине до следующих декабрьских календ, а также совершил паломничество к святилищу Дианы Арицийской. Последние слова ее: «Помни же! До декабрьских календ!», прозвучали под сводом храма, когда я уже проснулся…

Хотя Лабиен в отличие от друга относился к божественным делам и вообще к религии с известной долей скептицизма и проявлял интерес к учению Эпикура[60], рассказ о вещем сне он выслушал с неослабным вниманием, не позволив себе никакого иронического замечания или улыбки недоверия. К сновидениям он относился с большим почтением, нежели к предсказаниям авгуров или гаруспиков.

— Что ж, кажется, тебя действительно посетила сама Диана, принявшая образ прекрасной лани, — сказал он, — И слова ее яснее любого оракула — она, конечно же, дарит тебе свое покровительство…

— О, в этом у меня нет и тени сомнения, но вот Никтимена… она и слушать меня не стала, кричала, что я нарочно все это выдумал, чтобы ее бросить. Я тоже взъярился… Одним словом, получился страшный скандал…

— В такого рода делах трудно давать советы, — вздохнул с пониманием Лабиен. — Впрочем, если хочешь, выскажу тебе одну мысль…

— Какую?

— Я рассуждаю таким образом, что Диана Тифатская, которой так приятны обеты безбрачия и целомудрия, будет совсем не против, если ты еше послужишь Марсу Победоносному. Я говорю к тому, что военный лагерь — наилучшее место для воздержания…

— Клянусь всеми богами, ты опять за свое! — невесело рассмеялся Минуций. — Так и хочешь заманить меня в глушь галльских лесов! Нет, нет, мой дорогой! И слушать не хочу об этом… Кроме того, мои заимодавцы вряд ли выпустят меня из Рима, как только узнают о моем намерении отправиться за Альпы, откуда в последнее время мало кто возвращается[61]

— Ну, как говорят в Греции, это не проблема, — возразил Лабиен. — Я обещаю устроить так, что ты исчезнешь из Рима, как бесплотный дух, как призрак…

— Я думаю, не стоит с этим торопиться, мой Лабиен, потому что, может быть, очень скоро всем нам придется с оружием в руках защищать стены Сервия Туллия[62]

— Ты серьезно полагаешь, что такое возможно?

— А почему бы и нет? В делах военных разумнее всего готовиться к самому худшему, — философским тоном заметил Минуций. — Разве Бренн[63] не разглядывал Капитолии с вершины Палатина? Или Ганнибалл не стоял у ворот Рима? Кто знает, может быть, и мы увидим, как кимвры пасут свои стада, на полях Лация…

— После Араузиона кимвры так и не дерзнули напасть на Италию, хотя она оставалась совершенно беззащитной…

— А как ты думаешь, что их остановило? Сражение ведь произошло накануне октябрьских нон. Варваров удержала от немедленного наступления на Рим близость зимы, разве это не естественно? Сам Сципион Африканский отвел бы своих солдат на зимние квартиры, будь он на месте Бойорига. Об этом тебе скажут в любой таверне…

— Нет, — показал головой Лабиен, — я скорее согласился бы с мнением Сертория…

— А что он говорит?

— Он знает больше, чем мы с тобой. Ему не раз приходилось беседовать с пленными галлами из тех, кто присоединился к кимврам. Они в один голос утверждают, что без своих собратьев тевтонов[64] кимвры не пойдут на Рим…

— Говорят, одних только кимвров с оружием насчитывается не менее трехсот тысяч! — с горячностью воскликнул Минуций. — Клянусь Янусом Патульцием, нужно совершенно ничего не смыслить в войне, чтобы упустить такой момент, не использовав своей победы, которая вконец обессилила римлян! Вспомни, Ганнибал привел в Италию какие-то двадцать-тридцать тысяч войска и потом долгие пятнадцать лет опустошал страну…

— Не забывай, что Ганнибал опирался на враждебные Риму города италиков, которые он призвал к отпадению от нас именем могущественного Карфагена. На его сторону перешли Капуя, Тарент, Фурии и многие другие города. А на чью поддержку в Италии могут рассчитывать кимвры, этот дикий бродячий народ? Что они могут предложить нашим союзникам в качестве платы за измену? Ничего, кроме жестокого разорения страны и своего владычества, куда более тяжкого и унизительного, чем римское…

— Никто не хочет брать в расчет сотни тысяч варваров-рабов, стонущих в цепях по всей Италии! Во времена Ганнибала они не были столь многочисленны, а теперь их — легионы, и они ждут не дождутся появления кимвров, чтобы присоединиться к ним и умножить их ряды. Вот они — союзники кимвров в Италии…

— Бедный мой друг! Ты снова заговорил о рабах, — тоном сожаления сказал Лабиен, вспомнив пьяные разглагольствования Минуция во время вчерашнего застолья.

— Увы! — внезапно успокоившись, сказал Минуций и взял со столика кубок с вином. -В нашем споре мне отведена неблагодарная и зловещая роль Кассандры[65] — ее мрачные пророчества сбывались, но никто им не верил… Давай-ка, лучше выпьем в честь добрых богов, и да защитят они нас от всех напастей!..

В тот момент, когда они оба осушили свои кубки, до атрия со стороны Форума донеслись протяжные звуки труб, сопровождаемые мощным гулом толпы.

Друзья вспомнили о триумфе.

— Однако, пора, — встрепенулся Лабиен. — как бы нам не пропустить дары Юпитера Феретрия.

— Пожалуй, — согласился Минуций, вставая. — Ты подожди меня немного. Я лишь наброшу на себя тогу…